Книга 3. Между двух революций - Страница 10


К оглавлению

10

— «Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда, осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря впереди; я сказал себе: „Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не возвращаясь; путь — выведет“; я очнулся от мыслей; я понял, что я заплутался, и оказался под Бобловым».

В эту минуту он был угловат, но прекрасен.

Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не был здесь.

Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с Блоком (я был «секундантом» Сережи пока); мне казалось: противник коварен; не скрестит меча своего он с моим: «Боря, Боря» — с задумываньем удара мне в спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и — пролетел мимо Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?

На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец «Потемкин» ушел из Одессы в Румынию; ненависть к «гнездам», к традициям переплеталась с ненавистью к режиму.

«Ага, — думал я, — началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы, усадьбы; и жарить гранатами!»

И — попадаю я в Павшино [По Виндавской дороге], не зная зачем; здесь товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я вылез из мрака пред ним; он же ахнул:

— «Лица на вас нет!»

Утром еду я в Дедово; умница «бабуся», увидев, каким стал у Блоков, меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка; по адресу же Бекетовых — тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы; Саша Блок — недоросль; словом, — «гнездо»; я знал: эти «гнезда» — «змеиные»; Дедово — тоже.

На следующий день — Сережа: худой, опаленный, оскаленный смехом.

— «Ну как?»

— «Ничего, — подмигнул он мне дьявольски, — жарились в мельники!»

Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами три дня орал он:

— «О, карты, о, карты!»

Раскланялся: больше туда — ни ногой; «объяснился» позднее — полемикой нашей в «Весах».

Блок не понял «иронии» карт, означавшей ведь: с «умницей» — с тем говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в «дурачки». Партия карт отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной битвой.


Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
«Слова слаще звуков Моцарта»

[Последняя строка взята из баллады Томского в «Пиковой даме»].


Это карты судьбы: человеческих отношений!

В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили «бабусины» сказки за чайным столом; исчезла и «крылатка» В. Соловьева; Сережа ходил теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях отразилось в статье моей «Луг зеленый»; вечерами, когда из окон «бабуси» мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами «гнезда»; и там покупали себе папиросы «Лев» (шесть копеек за пачку); все это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались «бунтарские» песни; и им иногда откликалось издали революционное Брехово [Село недалеко от Дедова], мерцая огнями; и там парни пели: «Вставай, подымайся».

О Блоке не было произнесено ни единого слова.

По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов: невпрочет. Я послал свое мнение о них; в ответ на него — Л. Д. уведомила, что она оскорбилась; после чего ей писал: предпочитаю пока наши письменные отношения ликвидировать.

Из тарараха в тарарах

Переезд из Дедова в Москву подобен спрыгу с утеса — в волны; смыт островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод — ссора кузенов, эффект — взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий моей личной жизни.

Москва клокотала — банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о «весне» в октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов, подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала вопросом; человек с фронта подымал голос: «Так жить нельзя»; рабочий явился из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.

Растерянный министр «Мирский» мирил всех со всеми расплывчатым обещанием, вызывая взрывы разноголосицы.

В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме, Артуре, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские, Кистяковские, даже… Щукин.

Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был — ненависть ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: «Как возмутительно!»

Таково — шелестение интеллигенции: правого и левого бескрылых крыльев: до дней забастовки. Каждый строчил бумажку; и с нею летал по кружкам, организуясь и согласуясь; не до меня, «путаника», которому простителен и левый заскок, котируемый как «стихотворная строчка» (не более): «Кричите — вы; кричим — и мы; вы — по пустякам; мы — о деле».

10