Книга 3. Между двух революций - Страница 130


К оглавлению

130

Выводы

Эта часть моих воспоминаний закончена; здесь ставлю точку; надеюсь, читателю ясно заглавие этой части; шесть лет, с середины девятьсот пятого года до конца девятьсот десятого, — есть прохожденье сквозь омут человека, засосанного им; прохождение через годы реакции, через горчайшие испытания личной жизни, через разуверенье в людях, через картины ужаса и бреда, в которых отразилась мне роль крепнущей буржуазии, влекущей судьбы народа к бессмыслию мировой бойни, через картины растления неустойчивых слоев интеллигенции в огарочничестве, в душной наркотике эротизма; и поскольку до девятьсот пятого года я жил в усилиях себя расширить до возможного участия в разных секторах русской культуры, постольку описанное пятилетие есть описание выбарахтывания из разного рода западней, к которым меня приводила моя общественная работа; и мне стало ясно: общественность и искусство в тогдашней общественности — только жалкое донкихотство; особенность момента: общественность в собственном смысле уходила в подполье; а то, что под флагом общественности предлагалось мне, носило сомнительный припах; при ближайшем анализе этот припах стал отвратителен мне.

Отсюда налет отъединенности, замкнутости в произведениях моих того времени; лирический субъект «Пепла» — люмпен-пролетарий, солипсист, убегающий от людей прятаться в кустах и оврагах, откуда он выволакиваем в тюрьму или в сумасшедший дом; лирический субъект «Урны» — убегающий от кадетской общественности («барин» из протеста), поселяется в старых, пустых усадьбах и, глядя из окон, мрачно изливается в хмурую, деревенскую зимнюю синь; герой романа «Серебряный голубь» силится преодолеть интеллигента в себе в бегстве к народу; но народ для него — нечто среднее, недифференцированное, и поэтому нарывается он на темные элементы, выдавливающие из себя мутный ужас эротической секты, которая губит его.

Темой вырыва, бегства из средней, мещанской пошлятины и тщетой этих вырывов окрашено мое творчество на этом отрезке пути; материал к этой мрачности — моя личная жизнь, спасающая себя в немоте и под конец даже носящая маску (приличной общественности: из конспирации).

Тема бегства тотчас исчезает из моего творчества, как скоро я ее провожу в жизнь; а наросшее вновь на мне за эти года мое детское косноязычие сваливается в разговоре с тогдашней спутницей жизни; Ася стала мне живой восприемницей всех недоумений моих; разговор наш о правде жизни, связанный с решением так или иначе действовать, не мог состояться в условиях московской и даже российской жизни; надо было объекты мук моих удалить, чтобы с птичьего полета увидеть себя и других в годах, которым сознание говорило: нет!

Разговор этот длился несколько лет; когда он окреп для каждого из нас в решение, то смысл нашего пути стал исчерпываться; я был по-новому притянут к России; путь первой спутницы жизни моей определился на Западе; и мы разошлись с одинаковым признаньем значения и ценности нашей встречи, каждого из нас выручившей.

Прохождение сквозь омуты русской жизни подобно утопанию или заключению себя в «тюрьму», из которой и не предвиделось выхода; это чувство тюрьмы — девятьсот восьмой год; девятьсот девятый — проходит в смутных предчувствиях, переходящих в надежду: побег возможен; а девятьсот десятый — проходит в деятельных попытках конкретно осуществить его; «тюремщики» меня выпускают с условием обратного возвращения; я временно возвращаюсь, но уж иной, с окрепшими мускулами, с желанием давать тумака и с предприимчивостью, готовой на все.

На третий день бегства из Москвы рухнули для меня картины московского «рабства»; и больше не возвращались; это было в высоковерхих штирийских горах, с оснеженными венцами, мимо которых, виясь меж ущелий, проносил нас экспресс; на какой-то станцийке я, выскочив из вагона, закинул голову кверху, впиваясь глазами в гребнистый зигзаг; в душе вспыхнуло:

— «Горы, горы, я вас не знал; но я вас — узнаю!» И вот стемнело; горы упали; вдруг в уши — прибой итальянской речи вместе с теплом и кислыми апельсинами; мы встали к окну; вот туман стал серебряным; вот разорвался он; и — все голубое; внизу, наверху; вверху — небо, освещенное месяцем; внизу — море; поезд несся по дамбе, имея справа и слева бесконечные водяные пространства, а впереди точно из неба на море выстроилась и опустилась симфония золотых, белых, пунцовых и синих огней, озаряющих легкие и туманные очерки палаццо и башен, —

— Венеция.


Москва, 23 марта 1933 года.

Часть вторая

Введение

Эта книга — вторая часть третьего тома воспоминаний; она охватывает восьмилетие (1910–1918), связанное с жизнью на Западе и с кругом объектов, по-новому освещающих все впечатления бытия; с осени 1911 года я уже, ощущая Россию как нечто мне чуждое, ликвидирую связи с Москвой и оказываюсь за границей без осознания, что дальше делать; я пребываю в Брюсселе, где Ася оканчивает свои гравюрные классы у старика Данса, которого дочери замужем: одна — за коллекционером Сайтом, представителем крупной бельгийской буржуазии; другая — за Жюлем Дэстрэ, социалистическим депутатом, близким другом известного Ван-дер-Вельде; Дансом и Жюлем Дэстрэ определяется и круг наших тогдашних брюссельских знакомств.

В Москве нам нет места; мои отношения с матерью натянуты из-за Аси; точкой нашей оседлости пока является село Боголюбы, Волынской губернии; возвращаясь из-за границы, мы живем у лесничего Кампиони, отчима Аси; к нему я постепенно и перевез часть моей библиотеки из Москвы, точно для того, чтобы она погибла во время войны в домике, разрушенном ядрами. С редактором «Мусагета», Метнером, я — уже на ножах; с членами Рел. — фил. общества — тоже, не лучше обстоит дело и со «Свободной эстетикой», клубом бывших «Весов». С 12-го года и до конца 16-го я живу в Германии и Швейцарии; в последней обзавожусь обставленною квартиркою в маленьком домике около Базеля; из Швейцарии я уезжаю в Россию с мыслью вернуться обратно.

130