Книга 3. Между двух революций - Страница 28


К оглавлению

28

«Со святыми упокой»
Придавили нас доской.

Собираю украдкою группу крестьян; объясняю: «Земля будет ваша; не надо усадьбы палить: пригодятся еще». Управляющий мне показывает на овсы: я — взрываюся: «Эти овсы есть грабеж у крестьян». На меня — донос земскому; земский уж хочет приехать с советом: мне вовремя выехать за пределы губернии; я — исчезаю до этого: нет ни покоя, ни отдыха! И… и… — куда ж мне деваться?

Я — сызнова в Дедове, где нахожу письмо Щ.; переписка — как тренье клинков друг о друга; теперь она — просто резня за мое возвращение в Питер, которое — значит: отъезд с ней в Италию; вдруг — письмо Блока (из Шахматова), объясняющее, что он будет в Москве: иметь встречу со мной; я — в пустую квартиру, в московскую; кресла — в чехлах; нафталины…

Звонок: это — красная шапка посыльного с краткой запискою: Блок зовет в «Прагу»; [Ресторан на углу Арбатской площади] свидание — не обещает; спешу: и — взлетаю по лестнице; рано: пустеющий зал; белоснежные столики; и за одним сидит бритый «арап», а не Блок; он, увидев меня, мешковато встает; он протягивает нерешительно руку, сконфузясь улыбкой, застывшей морщинками; я подаю ему руку, бросая лакею:

— «Токайского».

И — мы садимся, чтобы предъявить ультиматумы; он предъявляет, конфузясь, и — в нос: мне-де лучше не ехать; в ответ угрожаю войною с такого-то; это число на носу; говорить больше не о чем; вскакиваю, размахнувшись салфеткой, которая падает к ногам лакея, спешащего с толстой бутылкой в руке; он откупоривает, наполняет бокалы в то время, как Блок поднимается, странно моргая в глаза мало что выражающими глазами; и, не оборачиваясь, идет к выходу; бросивши десятирублевик лакею, присевшему от изумленья, — за ним; два бокала с подносика пеной играют, а мы опускаемся с лестницы; он — впереди; я — за ним; мы выходим из «Праги»; повертываясь к Поварской, Блок бросает косой, растревоженный взгляд, на который ему отвечаю я мысленно: «Еще оружия нет: успокойся!»

Сворачиваю на Арбат и, пройдя пять домов, подзываю извозчика:

— «На Николаевский!»

Солнце не село, когда, ни на что не похожий, я сваливаюсь с таратайки у флигеля в руки Сережи, который со мной начинает возиться; мне отступа — нет; я — к убийству приперт обстоятельством, а — не умею убить; и хочу уходить себя голодом, тайно от друга, «бабуси»; я делаю вид, что я ем; через несколько дней я так слаб, что усилием воли держусь на ногах; тут Сережа, меня заперев, объясняется очень серьезно.

Я пойман с поличным: откладываю голодовку.

Сережа ужасен; «бабусю» едва он выносит; к Еленке боится ходить: шах и мат! Раз, открывши чуланчик, который был заперт, — ко мне он; и — тащит в чуланчик:

— «Смотри-ка!»

Из кресла в тенях на нас смотрит коричнево-желтая мумия, в рост человеческий; то деревянная кукла, служившая манекеном художнице:

— «Как очутился он здесь? Надо вынести!»

Ольга Михайловна перед кончиною в спальне своей посадила на кресло его, одев в платье: писала с него; очень скоро потом под ногами его в луже крови лежала с простреленным черепом; кукла Сереже связалась с тогдашними днями, с психическим заболеванием матери, с самоубийством, со смертью отца; он сказал:

— «Худу быть!»

Каюсь я: деревянный коричневый профиль во мне вызвал образ из только что мною написанной «Панихиды»:


На желтом лице моем выпали
Пятна.

Ив подсознании откликнулось:

— «Я!» Куклу вынесли.

А через день допекаю-таки Николая Михайловича, и получаю: ведут себя так дураки; тотчас требую я лошадей; и «бабуся», неискренно ахнувши, падает в кресло: сидеть в позе обморока.

Вот и Федор: с тележкой; Сережа — исчез, не простившись; я — трогаюсь; кончилось Дедово; впрочем, — кончается жизнь; выезжаем на взгорбок, возвышенный над крюковскою дорогою; луг — переехали; к спуску дороги сбежались две рощицы; и между ними — прощеп горизонта: огромное солнце, как злой леопард, приседая к земле, все охватывает красноватыми лапами; что вижу я? Перед солнцем, весь вспыхнувший точно вихрами осолнечными, поджидает Сережа меня, — без вещей, зажимая в руке перемятый картуз; вот он прыгнул в тележку.

— «Куда ты?»

— «С тобою… Я после бывшего только что здесь не могу оставаться!»

С тех пор мы отсиживаем меж чехлов в нафталинной квартире, в пылающем зное; пролетки в открытые окна трещат; угрюмо решаем, что мне остается «убить», что ему — рвать все с бабушкой после брака с Еленкою; тут — взрыв столыпинской дачи, воспринятый с мрачным восторгом.

Раз с черной тросточкой, в черном пальто, как летучая мышь, вшмыгнул черной бородкою Эллис; он, бросивши свой котелок и вампирные вытянув губы мне в ухо, довел до того, что, наткнувшись на черную маску, обшитую кружевом, к ужасу Дарьи, кухарки, ее надеваю и в ней остаюсь; я предстану пред Щ. в домино цвета пламени, в маске, с кинжалом в руке; я возможность найду появиться и в светском салоне, чтобы кинжал вонзить в спину ответственного старикашки; их много; в кого — все равно; этот бред отразился позднее в стихах:


Только там по гулким залам,
Там, где пусто и темно,
С окровавленным кинжалом
Пробежало домино.

Я же бредил в те дни, то шушукаясь с Эллисом, то обегая пивные, подсаживаясь с бутылкою пива к хмелеющим мастеровым, почтарям; мы решали: так жить невозможно; вернувшись домой, сидел в маске, ей бредя и видя в ней символ.

Однажды раздался звонок; отпираю дверь: в маске; то — мать с чемоданами: из Франценсбада; она — так и ахнула.

28