Книга 3. Между двух революций - Страница 45


К оглавлению

45

Жил же я бытом безбытицы комнатки, спрятанной в пыльные рвани коричневых тертых ковров, из которых один занавесил стеклянную дверь на балконец в два шага: над «рю Ранелаг»; выйдешь — видишь: зеленую заросль Булонского леса; декабрь, а в ней — песенка зябликов; пусты аллеи; часами броди: никого; угол леса — глухой: как и рю Ранелаг; ночью здесь нападают апаши; одни офицеры на серых, пятнистых конях галопируют в зелени золотом кепки и красной рейтузою; запах листов я вдыхаю с балконика, кутаясь в мюнхенский плащ, пока друг мой, Гастон, в своем темно-зеленом переднике, сев при камине, бросает брикеты; жар теплится ночью и днем — стоит бросить два-три черных шара: в оскал огневой; часов на шесть пропав, прихожу поздней ночью; хоть не зажигай электричества: красная пасть дышит жаром; зареют железные жерди; подбросишь четыре брикета; разденешься (хоть без рубашки ходи), завернешься, уснешь; утром пасть обросла серым мохом; дунь — он разлетится, а красная пасть еще теплится.

Неугасимый огонь!

Я бросаю в него горсти глиняных трубочек; каждая стоит два су; [Су — пять сантимов, т. е. по тогдашнему курсу не более двух копеек] ее выкуришь, бросишь в камин; и она раскаляется добела.

Темный, коленчатый мой коридорик; в него загляни: как дыра лабиринта; она отделяет меня от всего, что я в жизни любил, ненавидел; как будто коричневый, грифо-головый мужчина, с жезлом, прощербленным на старых гробницах Египта, не дверью захлопнул, плитой гробовой завалил; дверь завешена той же коричневой рванью; такой же ковер вместо пола; в коврах, заглушающих звуки, живу; проживаю столетья в разлапых коричневых креслах над рваною скатертью столика, перед которым разъямился мой хромоногий диван; полковра отняла деревянная, с теплой, малиновой полупериной постель; она выглядит как саркофаг, из которого мумия, я, поднимаюсь три шага отмеривать: между камином и дверью; лишь сумерки вытянут под ноги крест теневой переплета балконного, я занавешусь балконным ковром; и — как в междупланетной кабине закупорен; выход один: дымовую трубу заткнуть нечем; потухни камин, — сквозь трубу, из камина, закаркавши, выпорхнет ворон.

Я сам вылетаю в трубу: к Николаю Копернику, — в черную бездну, чтобы под созвездьями видеть соблестья Парижа; так думаю я, сидя в кресле, вперяясь в камин; и помигивают, точно красными крыльями, тихие, неосвещенные стены.

Пусть в Мюнхене комнаты чистые, — делать в них — нечего; и — пропадаешь в кафе. В этом старом, изношенном логове, похороненный в дыре коридора, я выбил отверстие в космос; с восьми — сижу дома я; здесь иногда, потушив электричество, мягко шагаю иль думаю в красную пасть; и мне кажется: вот из углей разовьется не пламя, а плащ Мефистофеля, чтоб над Парижем лететь мне — туда: в мировое пространство; здесь я продолжаю с собой разговор, мною начатый ночью, когда над Невой я стоял; миг — и я бы низвергнулся.

Стопочка красных тетрадок лежит на столе: «Ревю сэндикалйст» Лягарделя [Теоретик синдикализма], подсунутая эмигрантами; с синдикалистом, вагоновожатым, и. я заседаю порой в винной комнате, где я закусываю мясом кролика и запиваю стаканом «шампаня»; он — не «Редерёр»: но он — пенистый; мой собеседник с усищами (в ухе — серьга) мрачно тянет зеленый абсент и ругается: к дьяволу Комба, парламент, буржуев, политику!

Синдикализм — это бегство по кругу: ты думаешь, что убегаешь в анархию; а ты — с Леоном Доде; [Сын писателя — помесь монархиста с анархистом] Лягардель пишет хлестко, — не с ним я; претят мне кофейные скрежеты Фора [Себастьян Фор — анархист], которым дивуется Гиппиус; Фор: это — номер эстрады, иль — танец апашей, которым щекочет себя буржуа; выявляется: «Юманите» [В то время орган Жореса] — орган мой; по утрам я выскакиваю, чтоб его получить на углу «рю Мозар», очень бойкой, галданистой улички.

Вечером слушал застенные шумы; сосед, как шакал, визжал утром: цзвизжит; и — утихнет: за кофеем; этот солидного вида рантье, гладя рыжий свой ус и пропятив брюшко, клевал носом, качавшим пенсне золотое, спуская-ся к завтраку; и молодая жена его, юбкой вертя, опускалася с ним; сосед тоном, как шляпой, старался закрыть: дыру в лысине; в первую ж ночь он меня ошарашил отчаянным завизгом:

— «By з'антандэ?.. Юн вуатюр» [Слышите?.. Пролетка!]. Тарарыкнуло где-то.

— «Э бьен!»

За стеной топотошили голые женские ноги; вот женщина взвизгнула: бил ее, — что ли? Просунувши ухо в дыру коридора, я ждал: не прийти ли на помощь? Вот скрипнула издали дверь; сизоносый хозяин шел свечкой ко мне, захватяся рукой за штаны незастегнутые: он склонился под ухо:

— «Месье нервно болен! Но вы не пугайтесь… Он мухи не тронет… Порядочный, — очень: со средствами… Но — что прикажете? Нервы».

Потом я привык к этим завизгам — так, как в Аджарии к плачам шакальим: под утро при первом же грохе далекой пролетки сосед, как будильник, бил голосом в стену мою:

— «Экутэ! Юн вуатюр! Же ву дй, кё — с'эт'эль!» [Слушайте! Пролетка! Это — она!]

Мне однажды открылся ключ к выкрикам: родственник, Жюль, посылал перед утром к соседу пролетку, которая, — нет, вы не смейтесь, читатель, — пылала страстями к бедняге, пытаясь его… изнасиловать; грохотом оповещала об этом она; подъезжала: он — вскакивал; я ж, пробудясь, — засыпал.

Мой сосед был ужаснейшим эротоманом; с женой говорил на такие позорные темы, что мне оставалось закладывать уши; однажды жена, выбрав время, когда его не было, стала стучаться ко мне за каким-то предметом; его получив, все стояла она на пороге, глазами давая понять, что ей, собственно, нужно; я стал на пороге, открыв свою дверь, извиняясь, что занят; она — удалилась.

45